В условиях банкротства многих прежних жизнестроительных идей история приглашает к участию в конкурсе идей новых все регионы планеты, все культуры и цивилизации — победитель не может быть известным заранее. Данный архивный материал, отнюдь не потерявший свою актуальность сегодня, представляет собой доклад автора на Международной научно-практической конференции «Анализ систем на пороге XXI века».
Парадокс последнего десятилетия[i] выражается в том, что ожидание «нового мирового порядка» завершается великим беспорядком разбалансированного мира конца XX века.
К концу II-й мировой войны мир был заново упорядочен в рамках биполярной системы, организованной двумя сверхдержавами. Конец холодной войны и поражение одной из сверхдержав не только привели к новой упорядоченности, но обнаружили проблематичность порядка как такого. В первом случае каждая из держав-победительниц представляла определенную модель мира и претендовала на то, чтобы сделать ее глобальной, общепланетной. Это было проявлением авторитарного, самоуверенного мышления, за которым стояла сложившаяся идеология — секуляризированный вариант мировой религии.
Сегодня не только рухнула одна из мировых идеологий — вторая, победившая на наших глазах, обнажает бессилие своих универсалистских притязаний. Обнаружилось, что в постсоветском пространстве она порождает ублюдочные, маложизнеспособные формы.
Слишком длительное время мировой порядок мыслился в парадигме Просвещения — в духе «естественного права», воцарению которого мешают искусственные, вымороченные учреждения и устаревшие идеологии. Убрать их — и он установится едва ли не сам собой. Тоталитарный порядок был разрушен, но вместо ожидаемого расцвета мы столкнулись с силами невиданного хаоса, с угрозой провала в варварскую тьму…
Попробуем определить причины кризиса основных систем или подсистем, которым общество обязано своей жизнеспособностью. В первую очередь, почему не работает экономическая подсистема? Почему приватизация, отпущенные цены, сужение прерогатив государства привели, вместо ожидаемого торжества рыночной самоорганизации, к чудовищному развалу, к господству мафиозно-спекулятивного капитала, к разрушению цивилизованной экономической среды?
Разные силы дают на это разные ответы. Партия радикал-либералов отвечает: потому, что старый менталитет, старая культура оказались недостаточно разрушенными, их сопротивление реформационному процессу оказалось неожиданно сильным. Оппоненты отвечают, что дело как раз в том, что разрушенным оказалось слишком многое…
Попробуем в этом разобраться. Рыночная экономика основана на особом типе мотивации — на индивидуальном экономическом интересе. Но индивидуализм — не внеисторическая категория, «экономический человек» не тождествен «естественному человеку». История знает два типа индивидуализма: индивидуализм героический, аскетический, опирающийся на протестантскую традицию и мораль, и индивидуализм эпохи декаданса, характеризующийся полной неспособностью к самообузданию своих гедонистических импульсов и потребительским нетерпением. Чикагская школа в США решала проблему: как от гедонистической «экономики спроса» перейти к «экономике предложения». Ответ таится в культуре: если в ее недрах еще сохранились нормы и стимулы, способные нейтрализовать импульсы гедонистического индивидуализма, требующего «Хлеба и зрелищ», но не способного к самодисциплине и самоорганизации, то ожидаемый переход состоится. Если же культура как система санкций, норм и идеалов, с одной стороны, обязывающая и урезонивающая, с другой стороны, воодушевляющая и вдохновляющая, оказалась полуразрушенной, то арену занимает нигилистический индивидуализм. На его основе никакая общественная система, никакой порядок функционировать не могут, ибо нет автоматически действующих систем. Для каждой общественной функции требуется активный субъект — интерпретатор, наполняющий ее жизнью и энергией, не дающий ей выродиться в мертвый и бессмысленный ритуал, в бюрократическую машину, работающую на холостом ходу. Культуру можно понимать как систему, охраняющую горизонт, обеспечивающую подчинение краткосрочных, сиюминутных интересов и мотивов долгосрочным, стратегическим. Когда эта система не срабатывает, воцаряется разгул сиюминутности.
Проблема, следовательно, состоит в том, как восстановить статус культуры как системы долгосрочных ориентиров, норм и стимулов, высвечивающей и охраняющей горизонт. Сегодня мы представляем общество, где таковой отсутствует. Слишком многие живут конъюнктурой и готовы во имя сиюминутного успеха пожертвовать честью, достоинством, перспективой. Отсюда и кризис систем. Иерархия целей культуры питает и поддерживает иерархичность функций в любой общественной системе (или подсистеме), если этого нет, наступает «онкологический эффект» бесконтрольного роста отдельных клеток за счет функционирования целого. Проблема состоит именно в этом: как восстановить горизонт и мобилизовать культуру как иерархию ценностей и приоритетов в борьбе с обольщениями сиюминутного — с разрушительными импульсами декадентского индивидуализма, пирующего во время чумы.
В первую очередь надо содержательно определить исторический горизонт — дать имя ожидаемому будущему. В нашем распоряжении по меньшей мере три понятия, пригодные для такой процедуры. Современную эпоху можно определить как переход к постиндустриальному обществу, как посттоталитарное общество, наконец, как постмодернизм. Вторая, связанная с этим проблема: определив горизонт, надо сделать его «своим», найти линию, соединяющую место нашего настоящего пребывания с линией горизонта. Иными словами, надо определить, на каком пути Россия может наряду с другими развитыми странами войти в будущую эпоху и восстановить свой статус великой страны — одного из центров мирового притяжения.
Если системный кризис — это кризис перехода, то проблема состоит в том, как преобразовать высвободившиеся от давления прежних, устаревших систем энергии в сознательную силу. Эта проблема решается посредством определения новых субъектов действия — тех, кто окажется способным сконцентрировать рассеянные энергии переходного периода, сфокусировав их на достижение новой национальной цели.
Сегодня тон в России задают силы, играющие «на понижение» — продолжающие развенчивать тоталитарное или великодержавное или мессианистское самомнение русского народа. И хотя от самомнения уже мало чего осталось, а довлеют уныние и самоуничижение, усердие прежней «критики» не ослабевает. Одной из главных задач настоящего момента является восстановление самоуважения нации, ибо без самоуважения невозможны такие базовые качества гражданского общества, как способность к самоконтролю, самоорганизации, самостоятельности, самодисциплине — всего того, что искоренял тоталитарный режим и недоразвитость чего и сегодня замутняет нашу историческую перспективу.
Итак, первый вопрос: что представляет собой постиндустриальное общество в его системных и субъектных качествах и каковы шансы России на равных войти в него? Постиндустриальное будущее можно мыслить в разных системах пространства-времени. Если рассуждать в позитивистских традициях линейно-кумулятивного времени, то представляется несомненным, что лучшие шансы для прорыва в будущее имеют лишь те, у кого имеются хорошие стартовые условия. Лидерами постиндустриальной эпохи в таком случае окажутся те, кто лидировал в прежнюю, индустриальную — развитые страны Запада. Здесь, однако, возникают сомнения. Если бы между прошлым и будущим устанавливалась простая линейная зависимость, отражаемая в понятии «стартовые условия», то у истории нет вечных любимцев, что центры мирового развития таинственным образом смещаются. Данный вопрос имеет и свою культурно-мотивационную сторону. У кого связь с будущем теснее, интимнее? У тех, кто прочно и удобно утвердились в настоящем или у тех, кто в этом настоящем задыхается и может выжить, лишь сменив парадигму развития? Дело, разумеется, не в одном только субъективном нетерпении неудачников и потерпевших. Качественно новая историческая перспектива, вероятно, открывается тогда, когда субъективное нетерпение изгоев старого порядка каким-то образом совпадает с объективной необходимостью перестройки самих принципов жизнестроения человечества, сложившихся в предшествующую эпоху.
Применительно к постиндустриальному обществу это означает: может ли оно базироваться на тех же принципах и приоритетах, на которых основывалось предшествующее индустриальное общество? И соответственно, полезна ли для него прежняя тесная связь с цивилизационным ареалом, породившим эти принципы жизнестроения, или более продуктивно некоторое социокультурное дистанцирование и стратегия цивилизационного разнообразия?
Предельное обострение экологического кризиса, подтачивающего природный базис цивилизации, и угроза социокультурного, нравственного кризиса, подтачивающего ее человеческий базис, указывают на то, что перенос в будущее прежних принципов жизнестроения, связанных с установками западной «прометеевой культуры», вряд ли состоятелен. Но если человечество нуждается в столь существенной корректировке своих стратегий, то между Западом как специфическим типом цивилизации и новой постиндустриальной формацией будут устанавливаться не только отношения преемственности, но и дистанцирования, альтернативности. В условиях банкротства многих прежних жизнестроительных идей история приглашает к участию в конкурсе идей новых все регионы планеты, все культуры и цивилизации — победитель не может быть известным заранее.
Следует осмыслить условия участия России в данном конкурсе. В свое время большевизм использовал характерное для XX века противостояние Техники и Культуры для развенчания всей старой русской культуры и строительства общества как единой «большой фабрики». Но по мере того, как обнаруживалось, что техника не может заменить культуру — не в состоянии должным образом анализировать поступки и мотивировать психологию людей — на место разрушенных культурных традиций встал вездесущий тоталитарный организатор — надсмотрщик. И все же по нормам технического века Советская Россия оказалась неудачником — наиболее развитые индустриальные страны настигнуть ей не удалось.
Один из простых ответов — ей в этом помешали большевики, толкнувшие на пагубный, тупиковый путь. Однако можно посмотреть на проблему шире, релятивируя само понятие индустриального общества, поняв его историческую ограниченность, а в чем-то даже и тупиковость. И тогда требование «безусловной адаптации» страны к нормам «технической цивилизации» покажется исторически слишком узким и даже опрометчивым. Имеет ли право страна с тысячелетней культурной традицией отказываться от этой традиции во имя «полного» приспособления к чему-то новому, если горизонт этого нового сам по себе слишком узок? А ведь именно таков, как сегодня обнаружилось, горизонт технической цивилизации. В соответствии с западным субъектно-объектным видением взаимоотношений человека и среды (природной и культурной) активная роль отводится лишь человеку, среда — только средство реализации его притязаний. Применительно к современным глобальным проблемам это означало бы, что притязания человека нужно сохранить в неприкосновенности, изменению подлежат лишь технологии, приспосабливающие внешнюю среду к запросам человека. В частности, требуется заменить грубые и жесткие технологии индустриальной эры технологиями более гибкими, но одновременно сохраняющими свою высокую преобразовательную эффективность.
Как известно, незападные культуры, в частности, великие культуры Востока, развивали другую стратегию, делающую акцент не на технологиях, преобразующих внешнюю среду, а на технологиях, преобразующих внутренний духовный мир человека, систему самооценок, устремлений и мотиваций. Сегодня пора уже признать, что между западной ориентацией вовне и восточными установками преобразования внутреннего мира нет жесткой дилеммы. Современный человек одинаково нуждается и в развитии новых средств промышленно-технической революции и в развитии возможностей новой духовной реформации. Последнее необходимо подчеркнуть особо, так как инерция прежнего гедонистически-потребител>ьского, безответственного отношения к природному и культурному наследию грозит человечеству вырождением и даже гибелью.
Следовательно, постиндустриальное общество, в отличие от индустриального, не может сохранять установки прежнего экстравертного .эгоцентризма, требующего от мира служения только нашим корыстным целям. Постиндустриальное общество вероятнее всего будет характеризоваться сочетанием технических революций с духовными реформациями, очищающими нашу внутреннюю среду от шлаков эгоцентризма и преобразовывающими систему наших мотиваций в духе требований глобалистики.
Те, кто оценивает перспективы России исключительно в соответствии с ее накопленным индустриально-техническим потенциалом и возможностями его ускоренного обновления под знаком прежних целей — могущества, власти и материального процветания, по-видимому недооценивают степени принудительности качественного преобразования самих целей и способов жизнестроения современного человечества.
Образ индустриального общества формировался разумом инженерного типа — тем самым, который требовал адаптации «устаревшего» человеческого мира к требованиям технической среды. Формирование образа постиндустриального общества требует существенно иных творческих усилий — преодоление техноцентризма на пути сочетания эко- и культуроцентризма.
Технический Запад — это цивилизация, не признающая законного инобытия ни в лице природы, ни в лице других, незападных культур. Ее прометеева воля основана на презумпции превосходства — человека над природой, технической цивилизации над традиционными культурными мирами. Сегодня нам предстоит реабилитация и природы как великого самоорганизующегося Космоса, порядок которого необходимо уважать, и незападных культурных традиций. Эти традиции менее соответствуют запросам технической цивилизации, но следует помнить, что последняя существует всего только 200—250 лет и успела породить столько проблем, что остается неясным, способна ли она вообще на длительное историческое существование. Если человечество претендует именно на это, то оно не может отдать себя всецело на волю импульсов техногенеза: требуется критический анализ этих импульсов с высоты долговременного исторического опыта.
С этой точки зрения в качестве постиндустриального следует оценивать не столько те общества, которые являются пионерами технической эры, сколько те, которые сохранили потенциал культуры, пригодный для назревшей глобальной реформации.
Необходимо хотя бы на общем уровне определить, что такое постиндустриальное общество как система и в чем его отличие от системы индустриального общества.
Индустриальное общество характеризуется субординационными связями: здесь четко обосабливаются промышленный «базис» и социокультурная надстройка, центр и периферия, ведущие (отрасли, социальные группы, территориально-производст>венные комплексы) и ведомые. Большевизм представил, пожалуй, в наиболее чистом виде эту субординационную функциональную модель: город вокруг и ради предприятия, периферия — вокруг центра. Само понятие «градообразующих отраслей» означало, что город вырастает вокруг предприятий и функционирует как обслуживающая производство социальная среда. Население — это трудящиеся. Функциональная одномерность такого понимания оправдывалась своеобразной философией труда: труд создал человека и продолжает определять весь его облик. Хороший труженик — это, как правило, и хороший гражданин, отец семейства, солдат — защитник Родины, и т.п.
Кризис в таким образом очерченной Вселенной и наступает, собственно, тогда, когда рушится система обязательных соответствий. Когда «базовые» признаки утрачивают свою формообразующую силу в других областях жизни, то есть перестают быть базовыми. Тогда система деградирует, превращаясь в мозаику, в неуправляемый конгломерат. «Развитому социализму» потому и не удалось перерасти в постиндустриальное общество, что он был организован на принципах одномерности и жесткого функционального соответствия.
Постиндустриальное общество является несравненно более сложным и требует нового способа организации: не на принципах линейно-функционального соответствия, а на принципах синергетики — кооперативности разнородных автономных сфер, коэволюции генетически разнородных процессов. Здесь жесткие дихотомии: город— деревня, центр—периферия, элита—масса, относящиеся к старой модерниэационной парадигме, плохо работают.
Механизм, как ключевая метафора индустриальной эпохи, заменяется организмом — живой целостностью, в которой соответствия носят не субординационный характер, а напоминают связи биоценоза — взаимного приспособления и кооперативности относительно автономных сред.
Иногда говорят, что в постиндустриальном обществе наука, культура и образование выполняют ту же роль, какую материальное производство выполняло в индустриальном. Здесь следует уточнить: указанные сферы не выполняют роль «базиса», ибо «базиса» в постиндустриальном обществе в привычном смысле нет. Здесь, как в живом мире, любая из подсистем выполняет животворящую роль. Социальные системы такого рода держатся не только общностью интереса, но и общностью цели. Вообще: обретение больших целей — важнейшая проблема переходного общества, а в России — в особенности. Западный мир, опирающийся на латинскую традицию, стабилизируется посредством принципа легитимности. Система стабильна до тех пор, пока никто не сомневается в ее юридической легитимности. В православно-византийской традиции ни законность, ни ритуал (традиционная укорененность) сами по себе недостаточны для того, чтобы система выполняла свою организующую и стабилизирующую роль (вот почему неосновательны ссылки на традиционализм как на характерную черту российского общества). Система здесь требует большего, чем законность, она живет воодушевлением, связанным с сакральным духом, с удовлетворением мессианской потребности в Больших целях.
Пожалуй, основной парадокс современной реформы состоит в том, что ей сопутствует демонтаж Больших целей. Многие идеологи демократии откровенно заявляют, что в их намерения входит превращение России в среднюю по масштабам и геополитическим амбициям страну. Имперское величие им кажется совершенно несовместимым с демократическими ценностями. Под предлогом экономической нерентабельности поспешно демонтируется и вся инфраструктура Больших целей — наукоемкие отрасли, система фундаментального знания, университет. Сама приватизация может быть понята не только в качестве средства формирования рыночной экономики, но и как эмиграция людей из мира больших целей в приватный мир индивидуальных забот и интересов. Странным образом не замечается, что все это ведет Россию из индустриального общества не в постиндустриальное, а в доиндустриальное — в мир лавочников и лабазников XVI—XVII веков.
Для постиндустриального прорыва России требуется существенно иной тип мотивации. Большие цели неразрывно связаны и с большим пространством — с евразийской идентичностью России, и с большим временем — ориентацией на долгосрочные исторические цели, на формационный рывок Эта социокультурная масштабность оказалась не по плечу эпигонской российской демократии, что и предопределило ее нынешнюю агонию.
Демонтаж и приватизация инфраструктуры «больших целей», вместо того чтобы превратиться в средство реабилитации личности и личного интереса, предстают как откровенная узурпация накопленного коллективного богатства и как профанирование великой национальной традиции.
В этих условиях задача состоит в том, чтобы постичь постиндустриальное общество как свою судьбу, как историческое творчество, основанное на собственной традиции и историческом призвании. России пора на равных подключиться к конкурсу мировых проектов постиндустриального будущего. Задача национальной элиты, достойной этого названия, состоит не в том, чтобы развенчать национальную традицию, а в том, чтобы соединить вольтовой дугой два полюса культуры — память и проект.
Обратимся теперь к политической системе. В политических терминах современное общество и эпохи определяются как посттоталитарные. На Западе эти определения носят не совсем пацифистский характер. Там предпочитают откровенно говорить о том, что посттоталитарная эпоха связана с поражением СССР в холодной войне, с крушением одной из сверхдержав и установлением нового послевоенного порядка. Задача нашей политической элиты состоит в том, чтобы понять, в какой мере их победа является и нашей победой, а в какой — нет.
Разоружение России — и в прямом смысле и в смысле демонтажа собственных национальных целей на мировой арене — явно опережает готовность Запада заново «усыновить» Россию, принять ее в «европейский дом». Сегодня уже ясно, что вся внешняя политика России, начиная со второй половины 80-х гг., была основана на иллюзиях. Утопия «нового мирового порядка» чем-то поразительно напоминает большевистскую утопию «мировой революции», в преддверии которой большевики развалили армию, фронт и государство и высмеивали заботы «буржуазного», «оборонческого» сознания, о надежных государственных границах.
Когда ожидаемая «мировая революция» не состоялась, большевикам пришлось вернуться с небес утопии на грешную землю и спешно строить национальное государство (социализм в одной стране) с его обычными атрибутами — армией, границами, «эгоистической» внешней политикой.
Сегодня рухнула утопия «нового мирового порядка» и возвращения в «европейский дом». Следовательно, в очередной раз предстоит наверстывать упущенное, по крохам собирать и восстанавливать безответственно промотанное «имперское наследие». Необходимо, наконец, понять, что в предельно жестком евразийском пространстве Россия может подняться и выжить только как великое государство, как сверхдержава. Нужно или восстанавливать сверхдержаву — с учетом новых целей и приоритетов — или примириться с мыслью, что впереди нас ожидает либо последовательное и неуклонное сжатие геополитического пространства России с трех сторон — со стороны Запада, мусульманского мира и Тихоокеанского региона, либо ее «тихая» колонизация и раздел. Традиционный парадокс России состоит в том, что ни восстановить, ни надежно защитить ее как обычное национальное государство невозможно. Здесь, как и применительно к ожидаемому формационному постиндустриальному сдвигу, требуется мобилизация народа под знаком больших мессианских целей. Одна из таких целей связана с осознанием евразийской идентичности России и ее специфической миссии в Евразии. Предстоит — ни меньше, ни больше — реконструировать «второй мир», отличный как от первого, западного, так и от третьего, куда Россию сегодня усиленно заталкивают. В чем заключается миросистемная значимость «второго мира»?
Во-первых, существование «второго мира» наряду с первым снимает жесткую дилемму: либо вестернизация, вхождение в орбиту «первого мира», либо провал в отсталость. «Второй мир» выступает как свидетельство альтернативности и многовариантности развития, реабилитации цивилизационного разнообразия, сегодня явно дискредитируемого неистовыми вестернизаторами. В то же время реконструкция «второго мира» — сначала как идеи и понятия, а затем и как политической реальности глобального масштаба — необходима и потому, чтобы рассеять одно недоразумение, способное стать трагическим. Речь идет о смешении цивилизационного разнообразия с этноцентризмом, национализмом и религиозным фундаментализмом. Именно этим ныне занимаются многочисленные адепты С. Хантингтона, рассматривающего этнические распри и другие рецидивы племенного сознания в качестве «конфликта цивилизаций», заменившего устаревший конфликт идеологий. Приходится напоминать, что цивилизации представляют собой гигантские суперэтнические общности, выработавшие достаточно эффективные технологии диалога и согласия, формирования единого духовного, экономического, правового и информационного пространства. Цивилизационное разнообразие мира опирается не только на историческую память, но и на исторический проект, представляющий собой форму соучастия народов данного мирового региона в конкурсе общечеловеческих проектов достойного (чаемого на массовом уровне) будущего.
Реконструкция «второго мира» означает одновременно и признание универсальности важнейших общечеловеческих идеалов и ценностей и свидетельство готовности добиваться их осуществления самостоятельным творческим путем. Она означает цивилизационную реабилитацию веками накопленного незападного опыта — утверждение его пригодности и необходимости для нашего будущего. Собственно, только посредством реконструкции «второго мира» может быть восстановлено достоинство незападных культур и их возвращение в духовную ауру больших целей. Без этого большинству народов незападного мира предстоит маргинализация — согласие на статус опекаемых получателей «гуманитарной помощи», равно как и полицейского порядка. Кое-что из такой удручающей перспективы просматривается уже сегодня.
Следующая задача «второго мира» — восстановление единого евразийского пространства, организация мощных интеграционных тенденций, препятствующих и угрозе войны всех против всех и неразумному распылению средств и ресурсов.
Наконец, третья задача «второго мира» — восстановление специфической континентальной культуры, традиции которой находятся сегодня под угрозой из-за натиска на евразийский хартленд двух мощных океанических культур — атлантической и тихоокеанской. Идет дискредитация великой континентальной традиции адептами высокомобильных морских сообществ. Однако долговременный исторический опыт показывает, что наше планетарное существование базируется на таинственном балансе континентального и морского принципов жизнестроения. Континентальная культура, в целом более консервативная, подчиняется существенно иной, чем океанические ритмике. Ее задача — интегрировать океанические новации, переработать их в духе требований почвы, т.е. превратить из субкультуры в большую народную культуру. Периодическая разбалансировка евразийской континентальной системы, вероятно, необходима для того, чтобы этот монолит в очередной раз впитал в себя достижения динамичных океанических культур. Сегодня мы видим, как усомнившаяся в своей идентичности Россия буквально наводняется продуктами океанического экспериментирования — порою очень сомнительного. Впереди нас ожидает следующая фаза: жесткого отбора пришедших к нам новаций, их творческой культурной переработки и адаптации к местным условиям и традициям. Если предыдущей фазе сопутствовала активизация «космополитичной» психологии — предельная социокультурная открытость внешнему миру и готовность следовать заемным образцам, то предстоящая инверсионная фаза будет характеризоваться совсем другими качествами своих активных деяний. Им будет свойственно обостренное чувство традиции, национального достоинства и специфической цивилизационной идентичности, готовность к выстраиванию достаточно жесткой системы приоритетов, соответствующей долговременным национально-континентальн>ым целям.
Готова ли наша нынешняя политическая элита к столь радикальной перестройке? И готова ли современная культура к новой сакрализации ценностей? Мы называем ее постмодернистской. Но постмодерн может быть понят и как радикализация тенденций модерна — в духе полного релятивизма ценностей и как реакцию на его крайности — как великую ностальгию культуры по идеалу. Запад интерпретирует эпоху постмодерна преимущественно в первом смысле — как принятие ценностно разбалансированного, усомнившегося в любых нормах мира. При этом Запад отдает себе отчет в том, что насаждаемые им ценностный релятивизм и нигилизм быстрее разрушают незападные культуры, не привыкшие жить в условиях смерти Бога и балансировать между мало обязывающими «да» и «нет», чем его собственную, давно знакомую с искусами люциферовых сомнений.
Есть ли у России шанс придать эпохе постмодернизма другой, реставрационный, в плане вековечных установок на идеал, смысл? Достанет ли у нашей элиты, прошедшей искус западничества, пафоса веры и национального достоинства, для того, чтобы предложить свой вариант постмодерна, альтернативный разрушительному скепсису адептов безграничного ценностного релятивизма?
___________
i — Речь идет о десятилетии 1986-1996 гг.
Источник: Материалы Международной научно-практической конференции «Анализ систем на пороге XXI века» в 4-х томах. Том 1. М.: «Интеллект» – 1996. – 376 с. (с.12-22)
|